Один из крупнейших физиков прошедшего ХХ века Лев Давидович Ландау был в то же время величайшим универсалом, внесшим фундаментальный вклад в самые различные области физики: квантовую механику, физику твердого тела, теорию магнетизма, теорию фазовых переходов, ядерную физику и физику элементарных частиц, квантовую электродинамику, физику низких температур, гидродинамику, теорию атомных столкновений, теорию химических реакций и ряд других дисциплин.
Во время моей учебы в МГУ академическая наука была изгнана с физического факультета. Моим дипломным руководителем был профессор Анатолий Александрович Власов — блестящий лектор и замечательный физик с трагической (по моему мнению) научной судьбой. Власов и познакомил меня с Ландау. Это было в 1951 году на выпускном вечере нашего курса. Я по некоторой причине демонстративно не пошел на торжественное вручение дипломов, которое происходило в так называемой Большой коммунистической аудитории старого здания МГУ на Моховой. Прогуливаясь по балюстраде около этой аудитории, я встретил Власова, который также не пошел на торжественный акт. Мы стояли с ним и моим однокурсником Колей Четвериковым, когда Власов воскликнул: «Вот по лестнице поднимается сам Лев Давидович! Пойдемте, я вас представлю». Оказалось, что группа студентов, выполнявшая дипломные работы в Институте физпроблем, пригласила Ландау на наш выпускной вечер, и он пришел. Власов подвел нас с Колей к нему и представил: «Наши теоретики».
По распределению меня направляли преподавателем гидролизного техникума в город Канск, Красноярского края. Но там от меня отказались. Власов предпринял много попыток устроить меня куда-нибудь на научную работу, но все было безрезультатно из-за моей анкеты (5-й пункт плюс репрессированные родители). В конце концов я получил направление в сельскую школу Калужской области, в 105 км от Москвы. Близость к Москве оставляла мне надежду на продолжение научной работы с Власовым. Но он решительно заявил: «Я считаю, что вам лучше попытаться начать работу с Ландау». Впоследствии я был очень благодарен Власову за этот совет, который, как я сейчас понимаю, был дан им из-за хорошего отношения ко мне.
Осенью 1951 года, когда я начал работать в сельской школе, меня навестил мой близкий друг по университету Сергей Репин. Он был женихом Натальи Шальниковой, жившей в соседней с Ландау квартире. «Тебе стоит сдать экзамены Ландау, — сказал он, — вот номер его телефона. Позвони ему». С большой нерешительностью, подготовившись к первому экзамену (который, как я думал, будет «механика»), я позвонил Ландау, представился и сказал, что хотел бы сдавать ему теорминимум. Он согласился и назначил время, спросив, подходит ли оно мне.
В назначенный час, отпросившись в школе, я позвонил в дверь Ландау. Мне открыла очень красивая женщина, как я понял, жена Ландау. Она приветливо встретила меня, сказав, что Лев Давидович скоро придет, и проводила на 2-й этаж в небольшую комнату, которую я навсегда запомнил. Прождав минут пятнадцать, я, к своему ужасу, заметил, что на блестящий паркетный пол натекла лужица от моих ботинок. В то время, когда я пытался ее вытереть своими бумажками, раздались голоса внизу. «Дауленька, что же ты опаздываешь? Мальчик тебя уже давно ждет», — услышал я женский голос и какие-то объяснения, которые давал мужской голос. Поднявшись наверх, Лев Давидович извинился за опоздание и сказал, что первым экзаменом должна быть математика. К ней я специально не готовился, но так как на физфаке она была (в отличие от физики) поставлена очень хорошо, я сказал, что могу сдавать сразу математику.
В какой-то степени было даже хорошо, что я не готовился к математике, так как предложенный Ландау интеграл я взял легко, не используя подстановок Эйлера (за использование их в простых примерах, как я узнал, Лев Давидович прогонял с экзамена). После того, как я решил все задачи, он сказал: «Хорошо, готовьте теперь механику». «А я как раз и приехал ее сдавать», — сказал я. Ландау стал предлагать мне задачи по механике. Надо сказать, что сдавать экзамены Ландау было легко. Ободряло его приветливое отношение и, я сказал бы, сочувствие к экзаменующемуся. Дав очередную задачу, он обычно уходил из комнаты и, изредка заходя и заглядывая в исписанные экзаменующимся листки, говорил: «Так, так, вы все верно делаете. Кончайте скорее». Или: «Вы что-то не то делаете, надо делать все по науке». Я был последним, у кого он принимал все девять экзаменов. У сдававшего после меня теорминимум Л.П. Питаевского — только два: первый — по математике, и второй — по квантовой механике. Остальные Питаевский сдавал Е.М. Лифшицу. Лев Петрович говорил, что Лифшиц интересовался обычно только окончательным ответом, проверяя его правильность.
Сдав успешно «механику», я сказал Льву Давидовичу (не без робости), что заметил довольно много опечаток в его книге. Он нисколько не обиделся, наоборот, поблагодарил меня и отметил в своей тетрадке те из найденных мной опечаток, которые не были замечены ранее. Только после всего этого он стал спрашивать меня, у кого я до этого учился в МГУ. Я ждал этого вопроса и был готов защищать Власова в случае, если Ландау о нем плохо отзовется. К моему удивлению и радости он сказал: «Ну что же, Власов, пожалуй, единственный на физфаке, с кем можно иметь дело. Правда, — добавил он, — последняя идея Власова о кристалле из одной частицы имеет, по-моему, чисто клинический интерес». На это было трудно возразить. В начале 1953 года я сдал все экзамены теорминимума, и Лев Давидович рекомендовал меня Якову Борисовичу Зельдовичу, сказав мне тогда фразу, которую потом многие приводили: «Я не знаю никого, кроме Зельдовича, у кого было бы так много новых идей, разве что у Ферми».
В августе 1954-ого я, наконец, отработав положенный срок, смог уйти из школы и приехал в Москву, чтобы устраиваться в какое-нибудь научное учреждение или вуз. Но сталинские порядки во многом еще сохранялись. Меня нигде не брали, несмотря на блестящую характеристику, подписанную Ландау и Зельдовичем. Проходив несколько месяцев без работы, я начал впадать в отчаяние. Спасла от этого меня забота со стороны Льва Давидовича и Якова Борисовича и поддержка друзей-однокурсников: семьи В.В. Судакова и семьи А.А. Логунова.
Я стал уже подумывать об отъезде из Москвы. Но в начале 1955 года Ландау сказал мне: «Потерпите еще. Идут разговоры о возвращении П.Л. Капицы. Я смогу взять тогда вас в аспирантуру». Действительно, весной 1955 Петр Леонидович вновь стал директором Института физпроблем, и я после показательного экзамена, устроенного мне Капицей, был принят в аспирантуру. Моим руководителем Ландау назначил А.А. Абрикосова, с которым мы подружились. Меня, правда, не очень привлекала предложенная задача: определение формы и размеров сверхпроводящих областей в промежуточном состоянии в проводнике с током. Меня привлекала физика частиц. Открытие несохранения четности и мюонного катализа дало мне возможность обратиться к этим проблемам. Поскольку сам Ландау занялся проблемами слабого взаимодействия, он стал моим непосредственным руководителем и поручал мне выяснять определенные вопросы. Он, например, сразу же попросил проверить, какова будет степень поляризации электронов в бета-распаде.
Тогда считалось, что бета-взаимодействие представляет собой симметричную относительно перестановки частиц комбинацию скалярного, псевдоскалярного и тензорного вариантов, а спиральность нейтрино была неизвестна. Для определенности Ландау считал ее правой. Я получил подтверждение тому, что электроны в бета-распаде будут поляризованы по направлению своего импульса (в случае правого нейтрино) с величиной u/c (отношение скорости электрона к скорости света). Интригующим обстоятельством для меня оказалось то, что остальные частицы, электрон и протон, (кроме нейтрино и нейтрона), участвовали в бета-взаимодействии только своими левыми компонентами. Ландау это тоже показалось любопытным. Но дальше мы не пошли. Лев Давидович поручил мне консультировать по теории экспериментаторов из ныне Курчатовского центра, готовившихся измерить поляризацию электронов, и я имел удовольствие обсуждать вопросы с одним из лучших наших экспериментаторов — П.Е. Спиваком.
Мне запомнился следующий эпизод из того времени. Выдвинув гипотезу продольного нейтрино, Ландау сразу же хотел указать ее следствия. Он спросил меня, считал ли я когда-нибудь распад мюона. «Как вы интегрировали по фазовому пространству? В эллиптических координатах?». «Да, в эллиптических», — твердил я. Лев Давидович ничего не сказал. Он, по-видимому, не знал об инвариантной технике расчета, но чувствовал, что старая техника громоздка и не очень красива. Поэтому в своей статье он привел только результат, не приводя самих расчетов. Мне кажется, что и во многих других случаях общий подход к решению различных задач, которым так славился Ландау, возникал у него в результате длительного и кропотливого труда, о чем он умалчивал.
О семинарах Ландау говорится во многих воспоминаниях. Я расскажу только о двух запомнившихся мне. Мой друг математик как-то упомянул, что И.М. Гельфанд решил заняться квантовой теорией поля, поскольку, на его взгляд, все трудности в ней возникают из-за того, что физики плохо знают математику. Через некоторое время мой друг сказал: «Гельфанд все сделал». «Что он сделал?», — спросил я. «Все», — твердил математик. Этот слух широко распространился, и Израиль Моисеевич был приглашен сделать доклад на семинаре Ландау.
Гельфанд допустил невиданную выходку — опоздал на 20 минут. У доски уже выступал другой докладчик. Но Лев Давидович попросил его уступить место Гельфанду. Вопреки обычаям, Ландау не разрешил Абрикосову и Халатникову выступать с возражениями по ходу доклада, а устроил буквально разгром после его окончания. Рассказывали, будто после семинара Израиль Моисеевич сказал, что физики-теоретики далеко не так просты, как он думал, и что теорфизика очень близка к математике, поэтому он займется чем-то другим, скажем, биологией.
Впоследствии, когда Лев Давидович лежал после аварии в Институте нейрохирургии, выяснилось, что там работает Гельфанд. «Чем он тут занимается?», — спросил кто-то из физиков главного врача Егорова. «Вы лучше сами у него спросите», — ответил тот.
Другим, поистине историческим, был семинар, на котором Н.Н. Боголюбов рассказывал о своем объяснении сверхпроводимости. Первый час прошел довольно напряженно. Ландау никак не мог понять физический смысл математических преобразований, которые сделал Николай Николаевич. Однако в перерыве, когда Боголюбов и Ландау, прогуливаясь по коридору, продолжили разговор, Николай Николаевич рассказал Льву Давидовичу об эффекте Купера (спаривания двух электронов вблизи поверхности Ферми), и Ландау сразу все понял. Второй час семинара прошел, как говорится, на ура. Ландау рассыпался в совершенно необычных для него похвалах сделанной работе. В свою очередь, Николай Николаевич похвалил соотношение, которое Лев Давидович написал на доске, и советовал его обязательно опубликовать. Договорились о совместном семинаре.
Я был рад возникшему сотрудничеству, так как не понимал (и до сих пор не понимаю), почему Ландау настороженно относился к Боголюбову. Возможно, это было связано с тем, что Николай Николаевич поддерживал отношения с людьми, которых Лев Давидович не уважал и не любил: «Зачем он оставил на своей кафедре Д.Д. Иваненко и А.А. Соколова?». Но, может быть, это было связано с тем, что Отдел науки ЦК покровительствовал школе Боголюбова, а Ландау и его школу обвинял во многих грехах. Напряженность в отношениях вносили и некоторые участники обеих школ, старавшиеся быть большими роялистами, чем сам король. Поскольку среди учеников Боголюбова были мои друзья, рассказывавшие о нем, я пытался убедить Дау, что Боголюбов по своей природе не может в принципе замышлять ничего плохого ни против него лично, ни против кого-либо другого. Но появилась большая статья академика И.М. Виноградова в «Правде». В ней говорилось, что математик Н.Н. Боголюбов решил проблемы, которые не могли решить физики-теоретики, объясняя сверхтекучесть и сверхпроводимость (причем имя Ландау в связи со сверхтекучестью даже не упоминалось). Совместная работа двух школ не сложилась.
Работа семинара после того, как никто из учеников Ландау не обратил внимания на статью Л. Купера, была перестроена. «Я признаю, что я паразит, что не читаю, а только слушаю, что вы мне рассказываете. Но я вижу, что паразитировал на истощенных организмах. Вы сами ничего не читаете», — говорил Лев Давидович. Теперь каждому участнику отводилась своя специальность, по которой он и должен был рассказывать. Это было значительно легче, чем обозревать два выпуска Phys. Rev., который тогда содержал все разделы физики. Более того, Ландау решил сам внимательно подходить к работам, которые раньше отвергал. Был всплеск интереса к нелинейной теории Гейзенберга. У Ландау была по этому поводу даже переписка с В. Паули и В. Гейзенбергом. (А.Б. Мигдал воспользовался этим для своего очередного розыгрыша. Он сочинил письмо к Ландау от Паули, содержание которого никак не могли понять на семинаре.) Однако, разобравшись, Лев Давидович увидел бесперспективность этой теории Гейзенберга.
У Ландау было совершенно бескомпромиссное отношение к работам и суждениям, которые казались ему неправильными. И он открыто и довольно резко высказывал его, невзирая на лица. Так нобелевский лауреат В. Раман был взбешен замечаниями Ландау, которые тот делал на его докладе, происходившем на семинаре Капицы, и буквально вытолкал Ландау с семинара.
Я знал только один случай, когда Лев Давидович устранился от критики неправильной работы. Это случилось, когда на семинаре Капицы должен был выступить Н.А. Козырев со своей дикой гипотезой об энергии и времени. Ландау знал, что Козырев, начинавший свою деятельность как талантливый астрофизик, просидел затем 17 лет в лагере, и жалел его, но слышать чушь он не мог. Поэтому, вопреки своему обычаю, он просто не пошел на семинар. Я слышал, что он в свое время не пошел на доклад своего близкого друга Ю.Б. Румера, устроенный физиками для того, чтобы ходатайствовать о разрешении на его проживание и работу в Москве. Румер был лишен этого права после многолетнего тюремного заключения, проведенного в «шарашке» вместе с А.Н. Туполевым и С.П. Королевым, а затем в ссылке. Поддержка Ландау могла быть существенной. Но Ландау не верил в идею, развиваемую Румером, а говорить неправду он органически не мог.
Были у Льва Давидовича и ошибочные оценки. Он раскритиковал на докладе Боголюбова его работу о слабонеидеальном бозе-газе, т.е. работу, которую впоследствии считал выдающимся достижением. На моей памяти он раскритиковал доклад замечательного физика Ф.Л. Шапиро (дополнившего, исходя из своих опытных данных, теорию эффективного радиуса), но затем, убедившись в правильности результата, извинился перед ним и вставил этот результат в свой курс «Квантовая механика».
Критичный склад ума мешал иногда Ландау воспринять новые идеи до тех пор, пока он полностью не поймет их физическую основу. Так было, например, с ядерными оболочками и новейшим развитием квантовой электродинамики. Помню такой эпизод. Летом 1961г. я пришел к Якову Борисовичу Зельдовичу, чтобы обсудить проблему второго (мюонного) нейтрино. В пользу этой гипотезы накапливались новые данные. «Давайте пойдем к Дау», — сказал Зельдович после нашего обсуждения. Мы застали его в саду Физпроблем. Он сказал, что наслаждается теплым днем. Беседовать по науке ему, по-видимому, в тот момент не очень хотелось. «Сосчитать аккуратно процессы, которые говорят в пользу двух разных нейтрино, нельзя. Да и зачем умножать число элементарных частиц, их и так предостаточно», — сказал Дау, отметая все наши возражения. «Жаль, что вы не высказывали эти соображения в 1947г. Это сильно помогло бы братьям Алихановым», — пошутил Яков Борисович. (Братья Алихановы «открыли», благодаря ошибкам в методике эксперимента, большое число нестабильных частиц — «варитронов», за что получили в 1947г. Сталинскую премию.) Дау ничего не ответил на эту шутку. «А почему Дау поверил Алихановым?», — спросил я у Якова Борисовича, когда мы остались одни. «Дау недоверчиво относился к мезонной теории ядерных сил, — объяснил он, — почти ничего в ней аккуратно сосчитать нельзя, а тут еще Иваненко ее всячески рекламирует. А раз оказалось, что существует много мезонов — варитронов, то, значит, — решил Дау, — они не имеют отношения к ядерным силам».
Из всех современных великих физиков Лев Давидович больше всего напоминал мне Ричарда Фейнмана. Впоследствии я смог в этом убедиться. В 1972г. на проходившей в Венгрии конференции по слабым взаимодействиям В. Телегди познакомил меня с Фейнманом, который выступил там со знаменитым докладом «Кварки в качестве партонов». После одного из докладов, на котором я сделал замечание о возможности существования третьего лептона (помимо электрона и мюона) и его свойствах, Фейнман подошел ко мне и сказал, что он верит в существование третьего лептона. Он спросил меня также, чем я сейчас занимаюсь. Я рассказал ему о проблеме сверхкритических ядер, которой мы занимались с Зельдовичем несколько лет назад и которую окончательно решили Яков Борисович и В.С. Попов из ИТЭФа. Фейнман заинтересовался этим, и мы проговорили с ним в холле ресторана после обеда до самого ужина. Он даже записал проблему Z > 137 на специальной карточке, которую вынул из своего портмоне. В ходе обсуждения он очень напомнил мне Дау. Я сказал ему об этом. «О, это для меня большой комплимент», — ответил он.
Фейнман очень ценил Ландау. Помню во времена моей аспирантуры разговоры о письме, которое Фейнман ему написал. В этом письме он признался, что, начав заниматься сверхтекучестью, не верил в некоторые результаты Ландау, но чем больше вникал в эту проблему, тем больше убеждался в правоте его интуиции. В связи с этим Фейнман спрашивал Ландау, что он думает по поводу ситуации в квантовой теории поля. Дау в своем ответе писал о нуль-заряде. Фейнман напомнил мне Ландау и по стилю своего поведения. Мне кажется, что у него, как и у Льва Давидовича, эпатаж был средством преодолеть природную застенчивость.
Я порадовался, узнав, что В.Л. Гинзбург также находил их сходство. Однако я совершенно не согласен с мнением Виталия Лазаревича, что Ландау не питал ни к кому теплых дружеских чувств. «Почему-то думаю, хотя в этом и не уверен, что Ландау вообще подобных чувств обычно не питал», — вспоминает Гинзбург [3]. Возможно, что Виталий Лазаревич ничего такого и не наблюдал. А вот его коллега и друг Е.Л. Фейнберг был тронут проявлением этих чувств со стороны Ландау к Румеру [3] и приводит слова Капицы: «Тем, кто знал Ландау близко, было известно, что за этой резкостью в суждениях, по существу, скрывался очень добрый и отзывчивый человек. <…> А мог ли черствый человек, не питающий ни к кому теплых чувств, найти такие пронзительные слова для начала своей статьи: «С глубокой грустью я посылаю эту статью, написанную в честь шестидесятилетия Вольфганга Паули, в сборник, посвященный его памяти. Воспоминания о нем будут свято храниться теми, кому выпало счастье знать его лично»?» [11]. Многие не могли не заметить, с какой теплотой относился Ландау, например, к И.Я. Померанчуку, Н. Бору, которого он почитал как своего учителя, к другу молодости Р. Пайерлсу.
Сочувствие и поддержку Дау я ощущал в самые трудные моменты своей жизни: и когда работал в сельской школе, не имея возможности заниматься наукой, и когда не мог устроиться на работу, вернувшись в Москву, и позже, когда осенью 1961г. от меня ушла жена, оставив мне по моей просьбе нашего трехлетнего сына. Дау, который всегда интересовался семейной жизнью своих друзей и учеников, был огорчен этим. Он спрашивал, как я справляюсь с ребенком. Я объяснил, что у сына есть няня, а возникшую ситуацию мы, согласно его же теории, решаем как интеллигентные люди. Но его это, по-видимому, не успокоило, и он начал проявлять ко мне особое внимание.
Обычно я старался приезжать в среду на семинар Капицы, чтобы на следующее утро присутствовать на теорсеминаре. Дау стал приглашать меня после семинара Капицы к себе поужинать. До этого я сравнительно редко бывал у него дома. Мы говорили о науке и о жизни. Помню, что Кора беспокоилась из-за того, что Капица хотел написать письмо Хрущеву в связи с тем, что Ландау не выпускают на международные конференции. «Он такое может написать, — говорила она. — Он же написал письмо Сталину с жалобой на Берию!». Дау спорил с ней и всячески хвалил Петра Леонидовича. В среду, 3 января 1962 года, Ю.Д. Прокошкин и я были приглашены сделать доклад на семинаре Капицы о направлении исследований, которое потом назвали «мезонная химия». Мы выступали вторыми. На первом часу выступал знаменитый Лайнус Полинг, дважды лауреат Нобелевской премии: по химии и за мир.
После семинара Капица, как обычно, пригласил докладчиков и ближайших сотрудников в свой кабинет на чай. Он занимал гостя разговорами о политике: о де Голле, о научных советниках Черчилля, о шведском короле и пр. В какой-то момент Дау встал из-за своего стола, подошел к двери и поманил меня пальцем. Мы вышли в приемную. «Ну, как у вас дела?», — спросил Дау. «Все в порядке, — ответил я, — приезжайте в Дубну. Сейчас там готовят несколько интересных экспериментов. Многим будет очень интересно поговорить с вами». «Ну, я тяжел на подъем и ленюсь», — сказал Дау. И мы вернулись в кабинет Петра Леонидовича.
Однако через день мне позвонила в Дубну моя сокурсница, жена моего друга, одного из самых талантливых молодых учеников Ландау — Владимира Васильевича Судакова: «Дау был в ТТЛ и заходил к нам, — сказала она. — Он говорил, что ты звал его в Дубну, и он решил поехать вместе с нами». Вначале они предполагали ехать на электричке, но потом Дау смутило, что я живу довольно далеко от станции, и они решили ехать на машине (не зная, что я собирался встретить их на станции на институтской машине). Я ждал их в воскресенье, 7 января, и даже, пользуясь советами моей соседки по коттеджу С.М. Шапиро, приготовил обед.
Около часа дня я начал беспокоиться. На улице было ветрено, мела поземка и был гололед. Я пошел в соседний коттедж к А.А. Логунову, у которого стоял прямой телефон в Москву, и позвонил домой Дау, там было занято. Тогда я позвонил Абрикосову. Он ничего не знал. Мое волнение усиливалось, и я стал непрерывно набирать номер Дау. В какой-то момент он освободился, и Кора сказала: «Дау в больнице, при смерти. Я не могу говорить. Жду звонка» и повесила трубку. Я тотчас же сообщил это Абрикосову, понимая, что он предпримет все возможное, чтобы помочь Дау. Связавшись с Абрикосовым еще раз и узнав, что произошла автомобильная авария и Дау лежит в 50-й больнице, я помчался в Москву.
В больнице было уже несколько приглашенных высококвалифицированных врачей, которых нашел в воскресенье лечащий врач Дау (кажется, Кармазин). К счастью, Судаков знал номер его телефона и сообщил ему о катастрофе. Они оказали Дау срочную помощь. В приемной больницы я узнал о страшных травмах, полученных Дау. На следующее утро больницу заполнила необычно притихшая толпа физиков, узнавших о катастрофе. Приехали кремлевские врачи, которые первым делом начали писать протокол о несовместимости полученных травм с жизнью. О болезни Ландау и усилиях, предпринятых для его спасения, много написано. Я не буду касаться этого. Я помню единение физиков, вовлекшее многих людей, не знавших Дау. Это был момент истины, обнаруживший внутреннюю сущность различных людей.
Я хочу написать только о том, что увидел после того, как Ландау выписали из академической больницы. Летом его увезли на дачу в Мозжинку. Не зная о его состоянии, я поехал туда. За Дау ухаживала сестра Коры. Она рассказала, что Дау, осознав свое положение, приходит в отчаяние от того, что не сможет работать как раньше. Он не спит и говорит, что стал таким ничтожеством, что даже не может покончить с собой. Я невольно вспомнил строки одного из любимых Дау стихотворений Н. Гумилева: «И не блеск ружья, и не плеск волны эту цепь порвать ныне не вольны».
В дальнейшем жизнь Дау проходила в основном между домом и академической больницей. Люди, приходившие к нему, пытались рассказывать новости физики, не понимая, что он не может сосредоточиться, как раньше, и это доставляет ему мучение. Зато старые вещи он прекрасно помнил. Говорят, что у него пропала оперативная память. Но это не совсем верно. Оперативная память у него не пропала, как и не пропал юмор, несмотря на боли.
Как-то, вернувшись из путешествия по горам, я пришел навестить Дау в академическую больницу, не сбрив бороды, которую отпустил в горах. А Дау не любил людей с бородой: «Зачем свою глупость носить на лице». Увидев меня, он спросил: «Неужели, Сема, вы записались в кастраты?». «Что вы имеете в виду, Дау?». — «А то, что вы стали последователем Фиделя Кастро», — сказал он. Когда на следующий день, побрившись, я шел к нему, у калитки в больничный сад я столкнулся в Е.М. Лифшицем и В. Вайскопфом, которого Евгений Михайлович привел проведать Дау. Оказывается, Дау сказал им: «Вчера ко мне приходил Семен с отвратительной бородой. Я велел ему немедленно ее сбрить». Мы вместе порадовались тому, что у Дау есть и оперативная память.
Шло время, и многие из тех, кто самоотверженно спасал Льва Давидовича, стали забывать о нем. Как-то раз, навестив его в больнице, я застал его гуляющим по больничному двору вместе с Ираклием Андрониковым, который также был на излечении в больнице и с которым Ландау был дружен. Сзади за ними шла медсестра Таня. Она рассказала мне, что к Дау теперь почти никто не ходит и это его очень огорчает. Один Алеша (Абрикосов) регулярно появляется. Я пытался развлечь Дау разными смешными историями. Затем я допустил оплошность, рассказав, что теоретики Физпроблем хотят организовать специальный теоретический институт в Черноголовке. «Зачем? — сказал Дау. — Теоретики должны работать рядом с экспериментаторами». (Впоследствии я прочитал, что сам Ландау и Георгий Гамов пытались организовать институт теоретической физики. По-видимому, Дау не хотел выделения теоретиков из Института физпроблем, испытывая благодарность к Капице.)
Из больницы я сразу же пошел в Институт физпроблем и упрекнул друзей в том, что они не посещают больного. Типичный ответ: «Для меня невыносимо видеть учителя в таком состоянии». Я не мог понять этого: «А если бы твой отец был в таком состоянии, ты тоже не мог бы его видеть?». Халатников упрекнул меня за то, что я рассказал Дау про Черноголовку: «Мы старались ему про это не говорить». Кстати, организованный учениками Ландау Институт теоретической физики стал одним из лучших мировых центров и заслуженно носит имя Ландау. По этому поводу я имел возможность как-то пошутить. Дело в том, что когда Халатников и Абрикосов «пробивали» через Дау одну из своих статей, он несколько раз заворачивал ее и, зайдя в нашу аспирантскую комнату, повторял: «После моей смерти Абрикос и Халат создадут всемирный центр патологии». Поэтому, когда Исаак Маркович сказал мне, что организаторам удалось назвать Институт именем Ландау, я ответил: «Дау много раз предсказывал, что вы с Алешей организуете такой центр, но чего он не додумал (хотя бы и мог), так это то, что назовут этот центр его именем!».
Приближалось шестидесятилетие Ландау. Озабоченный этим, я позвонил А.Б. Мигдалу, прекрасно проведшему празднование 50-летнего юбилея. «Не надо ничего устраивать, — сказал он, — Дау сейчас в плохом состоянии».
22 января 1968 года Карен Аветович Тер-Мартиросян, Владимир Наумович Грибов и я встретились в Институте физпроблем и после некоторых колебаний решили зайти к Ландау домой, чтобы поздравить его с 60-летием. Он был один с Корой. Мне показалось, что он обрадовался нашему приходу. Мы долго сидели с ним и Корой за столом, пили чай с домашними пирожными и говорили на какие-то общие темы. Дау выглядел грустным и усталым, изредка улыбался. Одна из последних его семейных фотографий, приведенных здесь, хорошо передает его облик. Заходил поздравить Дау А.К. Кикоин — его друг еще со времен работы в Харькове, брат И.К. Кикоина. Зашел величественный в своей генеральской шинели знаменитый медик и замечательный человек А.А. Вишневский, оказавший большую помощь в лечении Ландау. А мы все сидели и никак не могли уйти. Распрощались только часов в шесть, когда пришел Петр Леонидович Капица с женой Анной Алексеевной. Так встретил Лев Давидович свое шестидесятилетие.
Когда из Индии вернулся Халатников — директор Института Ландау, — то устроил в марте в ИФП празднование юбилея Ландау. Было много народа, присутствовали нобелевские лауреаты, в конференц-зале (а потом в кабинете Капицы) пел Александр Галич. Дау сидел с отрешенным видом, слабо улыбаясь поздравлявшим его.
Менее чем через месяц его не стало.
2